В конце марта из Приазовья подули теплые ветры, и уже через двое суток начисто оголились пески левобережья Дона, в степи вспухли набитые снегом лога и балки, взломав лед, бешено взыграли степные речки, и дороги стали почти совсем непроездны.
Колеса по самую ступицу проваливались в отсыревший, перемешанный со снегом и льдом песок, и через час на лошадиных боках и стегнах, под тонкими ремнями шлеек, уже показались белые пышные хлопья мыла, а в утреннем свежем воздухе остро и пьяняще запахло лошадиным потом и согретым деготьком щедро смазанной конской сбруи.
Под сапогами хлюпал размокший снег, идти было тяжело, но по обочинам дороги все еще держался хрустально поблескивавший на солнце ледок, и там пробираться было еще труднее.
Я сбоку взглянул на него, и мне стало что-то не по себе
От своих письма получал часто, а сам крылатки посылал редко.
И вдруг словно мягкая, но когтистая лапа сжала мне сердце, и я поспешно отвернулся.
Чужой, но ставший мне близким человек поднялся, протянул большую, твердую, как дерево, руку.
Молодой парень, собою ладный такой, чернявый, а губы тонкие, в нитку, и глаза с прищуром.
Размотал я портянки, протягиваю ему, а сам гляжу на него снизу вверх.
Прошел немного, и догоняет меня колонна наших пленных, из той же дивизии, в какой я был.